Эссе

Брутализм

О политике архитектуры и брутализме

Мы все в той или иной степени застали расцвет брутализма и его замедляющийся пульс на теле меняющейся страны. Мы, то есть, жители СССР и России, постепенно уходим из унылых хрущевских коробок-муравейников в нечто менее безрадостное. И мы привыкли ругать тот жесткий стиль архитектуры и те, как нам кажется, унылые постройки и планировки, больше подходящие для сна роботов, чем для жизни людей. «Как же можно строить такое уродство» и прочее можно услышать иногда в адрес этих даже не построек, а машин для медленного затухания, статичных мельниц, перемалывающих жизни.

Но ирония в том, что такой подход, неудобный для конкретного человека и всякого свободного индивида, далекий от чувства прекрасного, сам по себе является результатом тщательного планирования. Серьезные архитекторы, наверное, могут обижаться на людей, смотрящих на красивые коробки и забывающих, что любое пространство по своей природе политично, потому что это область принятия наших решений, у каждого из нас есть любой Рубикон. Знакомое щемящее чувства дискомфорта потенциального рабочего места отпугивает, незнакомый запах чужого жилища гонит в свою берлогу, белые стены превращают жизнь в диспансеризацию, бардак и голый матрац — зеркало нищеты.
Но за пределами этих переживаний мы зачастую относимся к архитектуре исключительно с позиции эстетики, красоты экстерьера и богатства комнат, диковинных материалов, подчеркивающих статус владельца, как это можно приметить по некоторым домам Англии. Там же существовали крайне неблагополучные районы, ловко названные Тони Блэром «sink estates», то были практически те же самые жесткие урбанистические фавелы, только европейского образца. Но суть брутализма скорее лежит в области этики, недоступной для понимания с позиции комфортного «сегодня», это ответ на мир массового производства и умножения населения, ярчайшим примером чего служит старый, а от того еще более заметный дом на 1000 квартир в Москве. В Союзе того времени брутализм стал модерном, новой парадигмой строительства и резкого восстановления после лет войны в стране, сурово и неприветливо встречающей расцвет капитализма. Брутализм был одинаковым для всех, каждое жилое помещение — сота в улье. Захватим немного истории в наш объектив и увидим Ленина, обещающего на заседании комитета бедности в 1918 победить кулаков, этих мерзких капиталистов, наживающихся на обмане и неуважении к собрату. Пока громили классового врага, другой зверь уже готовился к смертельному прыжку, ну а дальше была война, которую принято приукрашивать и романтизировать , и всего лишь за какие-то десять лет страна совсем другой, фотографии времен революции, войны и массового строительства и воскрешения из пепла по всем законам логики должны разделять не десятилетия, а на вековой период, и масштаб метаморфоз, свойственных скорее муравьиным суперорганизмам, чем смотрящим в разные стороны индивидуалистам, страшит и удивляет при взгляде со стороны.

В унисон этому, новая послевоенная строительная философия словно была призвана уравнять всех, убрав роскошь одних и ничтожество других, вымарать любой потенциал к появлению социальных классов в условиях города, воспеть грубую силу государства, что иногда приводило к тому, что доминирование объекта над собственной географией было своей же немой критикой тоталитарного эго. Все эти резкие углы, монолитные стены, обрамляющие общую удушливость помещений, словно лишали любого протестного начала, помогали задавить внутреннее сопротивление и заморозить саму возможность критического восприятия. Более того, многие из зданий муниципального значения имеют при своей простой природе материала достаточно сложную форму, подчеркивая давление на своего созерцателя, склоняясь над ним исполинским телом или нависая дамокловым мечом над мелким человечишкой. Даже абстрактная библиотека, исполненная в этом стиле, будет лишена сказочных красок и атмосферы воспитания личности. Скорее, она одним своим видом навяжет официальность, ощущение социального долга в интеллектуальном и идеологическом становлении ячейки общества.

Если же взять жилые кварталы с такими домами, они похожи на небольшие лабиринты, стены которых загораживают небо, и это становится хотя по причине какой-то неимоверной тоски, глаза от которой лезут по стенам вверх в поисках хотя бы чего-нибудь прекрасного и цветного. Это пространственное удушье распространяется даже на наш кинематограф – только посмотрите на любую сцену с участием этих построек, они ломают любую эстетику кадра и, как эксгибиционист в истеричном приступе, показывает себя, заглушая прочую геометрию кадра. Вот она, настоящая бытовая дистопия. Но с брутализмом так, конечно, было далеко не всегда. Одно из забытых наследий архитектурного стиля лежит в ошибке восприятия самого термина. Это со временем «béton brut» стал ассоциироваться с чем-то грубым, угрожающим идентичности. Начиналось все вполне себе хорошо, мы даже шли в ногу со временем, когда англичане по фамилии Смитсон начали бурно теоретизировать рабочие методы Шарля-Эдуара Жаннере-Гри (более известного как Ле Корбюзье), пионера архитектурного модерна, интернационалиста. Ему приходилось часто работать над восстановлением фасадов в послевоенное время, и это сформировало некий универсальный ответ на языке строительства. Началось все с достаточно интересной постройки «Дом-Ино» в 1915 году; одного взгляда на это сооружение достаточно, чтобы найти исторический корень той архитектуры, которая окружает нас сегодня. Шарль работал над реконструкцией, реставрацией и личными проектами в разных странах, поэтому и стиль его получился не столько международным или эклектичным, сколько «наднациональным», но тогда приставку «пост» не лепили к любой концепции, поэтому называли работы Корбюзье именно такими.

Как строительный материал бетон оказался проводником к новым, сложным для того времени формам. Частый для стиля мотив, перевернутая основанием вверх пирамида, был для эпохи в диковинку, демонстрацией власти над пространством. Какому тирану такое может не прийтись по душе? Что характерно, разница в ощущении могущества над материей очень сильно разнится от значения здания, давайте мысленно восстановим собирательный образ многоквартирного дома, от этой сверхъестественной мощи не останется и следа. С другой стороны, бетон с трудом поддается переменам и реконструкции, оставаясь в итоге вне собственного времени, что мы и видим сегодня. По сравнению со стеклом, тканью миражей и символом открытости, дома из бетона выглядят как прагматический рукотворный акт, проявление силы и насилия над природой, что только укрепило новое значение слова «брутализм». Шутка ли, но ныне административному корпусу сиднейского университета технологии, или UTS Tower, приписывали воистину мистическое влияние на радикально настроенных студентов, форма башни играла на контрасте с городской архитектурой и подавляла волю. Чего уже говорить о грозном русском посольстве в Гаване, больше похожем на воткнутый в землю меч несущего смерть гиганта.

И такая воспетая в антиутопиях архитектура — символ сверхрационального сочетания планирования пространства и величия всего государственного, символ отделения людей от некой высшей машины. И тогда становится неудивительно, что люди, державшие в руках бесчисленные судьбы, смотрели на восполняемый человеческий ресурс. Но сами мы, жители этих домов, можем охватить образами старших эту историю и почувствовать в себе сочетание не типичных мужских и женских начал, но самости, пробившейся через бетонную колыбель, которая тянется по генеалогическому древу к спартанским героям, пережившим ради нас неимоверно безумное и запредельное жестокое время первой половины двадцатого века, которые и возводили новые муравейники для бессмертного народа, даже если так видели только они, но не мы. С иронией Славой Жижек говорил, что поверить в конец света легче, чем в смерть капитализма. А мне еще сложнее поверить в то, что этих бетонных колоссов может не остаться, они и капитализм переживут.

J.C.