Эссе

Хармс

О превращении футуризма в описание падали

В тридцатые годы прошлого века в СССР мучительно заканчивался футуризм. Умирают Маяковский и Вагинов, перестаёт писать Кручёных. Люди, до этого «кроившиеся кастетом у мира в черепе» и «создававшие мир» своими смелыми литературными формами, меняются в лице и постепенно начинают описывать ответные действия мира по отношению к черепам советских людей. Как выяснилось в ранние тридцатые, строительство новой жизни и мировая революция пошли немного не по плану, поэтому энтузиазм авангардистов и кубистов от литературы стал спадать. В числе переосмысливших своё творчество был и Даниил Хармс, которого мы сейчас обсудим.

Оговоримся сразу, что интерес представляет именно поздний Хармс, послепереломный, если хотите. Тридцатые годы – время значительных перемен. Масштабная индустриализация перенесла гигантские массы людей в город, слом традиционного аграрного общества проходил с опережением, и это породило целый букет (да, именно та ассоциация) культурных феноменов, часто малоприятных на вид. Хармс очень хорошо прочувствовал этот букет, описав тридцатые с точки зрения горожанина, внезапно столкнувшегося на улице с русской метафизикой и бодрым слогом журналиста её описавшего.

На Википедии главными произведениями Хармса называют цикл рассказов «Случаи» и повесть «Старуха». Всё это вместе читается за полчаса и вполне может продаваться в виде карманного цитатника. Первое – «Случаи» – внешне напоминает набор хокку. Подходить к ним автоматически хочется так же – быстро читаешь, потом ищешь в каждом четырнадцать смыслов. С точки зрения формы всё довольно обычно, нет никакой зауми и особенной игры слов. Спонтанная и подчёркнуто непригодная для концовки концовка добавляет небольшой юмористический эффект, но смех получается скорее нервным, если держать в голове фабулу.

«Однажды Орлов объелся толчёным горохом и умер. А Крылов, узнав об этом, тоже умер.
А Спиридонов умер сам собой. А жена Спиридонова упала с буфета и тоже умерла. А дети Спиридонова утонули в пруду. А бабушка Спиридонова спилась и пошла по дорогам.
А Михайлов перестал причёсываться и заболел паршой. А Круглов нарисовал даму с кнутом и сошёл с ума. А Перехрёстов получил телеграфом четыреста рублей и так заважничал, что его вытолкали со службы. Хорошие люди и не умеют поставить себя на твёрдую ногу»

Это один из рассказов Хармса. Более того, это один из рассказов Хармса полностью. Обратите внимание на последнее предложение – чувствуется дыхание Козьмы Пруткова, и если бы не трагический, вообще говоря, характер зарисовки, было бы смешно. Давайте разберёмся, почему не стоит рассказывать её в качестве анекдота (по крайней мере, в людном месте).

Есть в мире люди, которые разбивают всю жизнь на 64 ситуации. Вся жизнь, стало быть, является комбинацией этих ситуаций в различных вариациях и с различными деталями. Так вот, утверждается, что Хармс в своих рассказах выписал основные советские ситуации тридцатых годов. Слом традиционного аграрного общества принёс в город (а рассказы именно о городе, абсолютном центре новой жизни) село, а следовательно и весь сельский хтонос. Не думайте, что речь о фольклоре, домовых и кикиморах, при переносе села в город всё это не выживает. Остаётся только смерть.

В России того времени холодно, скудно и страшно жить. Чем дальше в лес, тем менее приятно. Положим, до революции в наёмных квартирах и меблированных номерах Петербурга и Москвы вполне можно было существовать. Даже у Достоевского Макар Девушкин сносно обитал в своём углу, писал письма и заваривал чай. Конечно, в определённый момент он закончился, но ведь имел какую-то жизнь, как и умерший в тех же «Бедных людях» студент, как и остальные обитатели столицы Достоевского. В конце концов, на тех же петербургских улицах жили вполне преуспевающие люди, сытые, зажиточные и успешные. Средняя продолжительность жизни в городах была хотя бы отдалённо сравнима с современной, чего не скажешь о дремучей провинции, населённой безнадёжной и беспросветной достоевщиной в своём ухудшенном варианте.

Когда большевики устроили зарвавшимся городским кровавую баню, Гражданская война показала настоящий голод и сыпной тиф взамен игрушечных имперских, а тройки ГПУ стали диагностировать широким слоям обывателей строительство каналов, русская жизнь показала себя по-настоящему. В конце концов, на глубинном уровне русская жизнь представляет собой русскую смерть, что и подразумевает своими сюжетами Хармс. Тридцатые годы – это время того самого социального сдвига, когда смерть переехала в город из сельской местности без войны и голода. Без единого намёка на массовое переселение граждан в отдалённые Колымские курорты Хармс буднично истребляет население Ленинграда, карикатурно рисуя «64 ситуации» вчерашнего крестьянина, оказавшегося в угловатом и тупиковом мире города. Принеся с собой только насилие и лёгкую форму олигофрении, новый горожанин умудряется убиться об абсолютно будничные предметы. Мир недружелюбен и даже опасен, почти в любой необычной ситуации гарантирован летальный исход – это показывает беззащитность человека и его абсолютную негодность к жизни. Нигилизм творения здесь прорисован очень хорошо – создающий для себя вселенную человек копает себе могилу, в которую потом попадёт на редкость глупым и нарочито прозаическим способом.

***

Однако смерть и, если хотите, ультранасилие окружающей действительности над человеком не опишешь просто убийством штабелей героев со смешными фамилиями. Здесь нужен был символ посильнее, и Хармс его нашёл. Разумеется, это старуха. Нам следовало бы написать «Старуха», так как это высокоуровневый архетип, символ и даже некая абстракция. Старость – живое напоминание о смерти, гниении, разложении, болезненности и бренности. Господа западные европейцы могут сколько угодно подстраиваться под повышение среднего возраста населения своих стран, рисуя картину здоровой и счастливой старости. Мы очень благодарны им за это и, безусловно, хотим присоединиться к их празднику жизни, но в наших тридцатых годах старость – это онкология, нищета и запах земли.

Старуха, несомненно, пережила своего старика, похоронила детей и теперь доживает свой век, демонстрируя людям их скорое будущее. Для традиционного общества характерно уважение к старости, стариков обеспечивают их дети, затем внуки. Многодетность села обусловлена именно этим – люди стараются расплодиться, чтобы обеспечить себе достойную старость. В обществе новом, индустриальном или постиндустриальном, пожилые люди в состоянии обеспечить сами себя, они мобильны и относительно свободны. Взгляните для примера на бодрых старичков-туристов из западных стран, фотографирующих украшения Новослободской с видом хозяев жизни. На сломе же традиционного общества, особенно сопряжённом с национальными катастрофами, старость зависает между фазами, и в результате возникает феномен хармсовской старухи, деморализующий и потому красочный.

В повести «Старуха» отношения между обществом и старостью доведены до максимальной простоты. Это, однако, не единственное, что иллюстрируется в повести. Хармс организует своего рода шведский стол, предлагая посмотреть на отношения с женщинами, творческий поиск советских интеллектуалов под характерные напитки и даже писательство POV. Не обошлось и без постмодернистских намёков: часы без стрелок у старухи, сон автора и Лисий Нос как место захоронения. [известное место казни и захоронения людей чекистами, в том числе, гипотетически, Николая Гумилёва – прим. ред.] Но главная мысль выражена ясно, поэтапно и без виражей:

«Я открываю дверь и вижу перед собой старуху, которая утром стояла на дворе с часами. Я очень удивлён и ничего не могу сказать. «Вот я и пришла», – говорит старуха и входит в мою комнату»

Разумеется, она входит абсолютно без предупреждения, далее следует замешательство и указание на абсолютную непреодолимость ситуации. Старение и гниение – силы, которым невозможно дать задний ход. Естественно, что старуха умирает, потому что в этом её предназначение, и дальше начинается ядро повести. Хармс рисует два основных чувства, которые вызывает смерть, облачённая в старуху – отвращение и страх. Оба они почти материализуются, выливаясь в физическую агрессию, когда герой бьёт старуху ногой в лицо, что, очевидно, не решает проблему. Труп наделяется свойством перемещения, это опять материализация, но уже чистого страха, суеверных пережитков сельского мистицизма. Человеческие останки не причиняют вреда другим людям по своей воле, потому что лишены своей воли, но остаются чем-то сакральным. С другой стороны, ужас ситуации состоит и в десакрализации смерти, превращении её в обыденность, а следовательно – и в необходимость.

Естественно, что останки должны быть упакованы в чемодан и увезены подальше. Справедливо опасаясь товарища следователя, герой даже не думает о захоронении, и это ещё одна стержневая мысль – в нарождающемся индустриальном обществе перебор людей, и для захоронения покойников не хватает места и времени. Хармс прочувствовал начало эры перенаселённых кладбищ. В принципе, Джойс прочувствовал и описал это ещё до него, но то была относительно милованная жизнью Ирландия (относительно нас, конечно). У Хармса показано, что природное желание человека – спрятать останки подальше, отгородиться от них и вместе с тем не утонуть в них же – приводит к болотам на Лисьем Носу. «Падаль» – так называет труп старухи автор, и этим словом исчерпывается его отношение к старости и к человеку вообще. Не более чем прах, прокладывающий себе дорогу к гниению через болезни и собственное физическое несовершенство. Здесь не должен обманывать бодрый и энергичный слог – без него всё было бы совсем иначе, получилась бы простая апология суицида. А продукт заказывали другой.

***

Чего-то, однако, в этой картине мира не хватает. Он замкнут на гниении и разложении, а жизнь в нём является только короткой прелюдией. Почему? Потому что нет Бога. У людей, особенно в старости, есть один верный костыль, одна надежда – Бог. Чаю воскресения мёртвых и жизни будущего века. Забрать у человека веру перед лицом болезненного и медленного превращения в тленный прах может только самая злая судьба, и это однозначно про обсуждаемый мир тридцатых годов.

«Есть неприличные поступки. Неприлично спросить у человека пятьдесят рублей в долг, если вы видели, как он только что положил себе в карман двести. Его дело: дать вам деньги или отказать; и самый удобный и приятный способ отказа — это соврать, что денег нет. Вы же видели, что у того человека деньги есть, и тем самым лишили его возможности вам просто и приятно отказать. Вы лишили его права выбора, а это свинство. Это неприличный и бестактный поступок. И спросить человека: «веруете ли в Бога?» — тоже поступок бестактный и неприличный»

Эта платиновая реплика принадлежит нетленному советскому интеллигенту Сакердону Михайловичу. Итак, вопрос о Боге – это неприличный вопрос, бестактный. Сама потусторонняя жизнь сводится в тридцатые годы почему-то к суевериям и боязни живых трупов, а вопросы богословские, как известно, в диалектику марксизма-ленинизма не вписываются. Собственно, поэтому жизнь превращается в медленную смерть, а символом её становится старуха, безнадёжно и чудовищно неотвратимо заполняющая реальность.

Подведём итог. Хармс – писатель враждебного и даже летального мира. Он иллюстрирует жизнь с помощью смерти, намекая на её трагическую неуместность (да, господин Макконахи, мы слышим ваше «я же говорил»). Малейшее несоблюдение техники безопасности у Хармса – конец всему, это сочетается с комически-прямолинейным слогом и зощенковскими героями. Однако кульминация этого самого «всего» умещается в образе старухи, вызывающей отвращение и страх, напоминающей об автохтонности смерти и её абсолютной власти в ухудшенном мире Фёдора Достоевского, заявившемся в город с урбанизацией. И не надо думать, что молодость имеет какую-то силу в противостоянии со смертью – в произведениях Хармса дети ненавидимы, на них хочется наслать столбняк, они не иллюстрируют собой надежду и всяких птенцов феникса.

Падалью – вот чем Хармс рисует людей, отказывая им в праве на спасение души и жизнь будущего века. Показателен слом в мироощущении Хармса, произошедший после ареста. Его жизнь разделяется на две части, как и, кстати, у Достоевского; энтузиазм, футуризм, энергия первой части сменяются пораженчеством и абсурдными триллерами второй. За «пораженчество» Хармса арестовали во второй и последний раз, когда он возвещал о неизбежности гибели в голодном Ленинграде во время блокады. Безусловно, среди всех свидетельских показаний по тридцатым годам показания Хармса – одни из самых красочных. Дело даже не в карикатурах, которые наполняют его зарисовки. Он умудрился одним точным образом передать главное ощущение того времени. А начинал, кстати, со стихов, и даже писал детские книжки. Вот такая тогда была жизнь.

Алексей И. Осколков